Кризис середины XVII - начала XVIII в. и его преодоление

В начале второй половины XVII в. территория центральной Беларуси, включая Кореньщину, испытала всю тяжесть войны, которая считается самой разрушительной в истории Речи Посполитой. Эту катастрофу сделали возможной события общегосударственного и даже общеевропейского уровня, относившиеся как к экономической и социальной, так и к духовной сфере жизни общества.

К середине XVII в. верхние и нижние классы общества оказались полностью разобщенными. Они больше не представляли себя частями единого организма, выполнявшими в нем разные, но равно необходимые функции. Крестьяне, отстраненные от роли защитников своей родины, не могли уловить связь между периодически собираемой с них серебщизной и успехами или неудачами наемной армии, финансируемой из этих средств государственной казной. Соприкосновение с этой армией могло стать для них скорее чем-то вроде стихийного бедствия, как случилось в 1611 г. Тогда наемный полк, возглавляемый магнатом Янушем Кишкой, по дороге на войну с Россией (речь идет об известных событиях Смутного времени, когда войско Речи Посполитой активно вмешивалось в российские дела), разграбил капитульные имения Корень, Ганевичи, Бакшты и Трусовичи. По этому поводу капитул поручил канонику Станиславу Шидловскому, в ведении которого находились перечисленные имения, начать за счет капитула судебный процесс с Кишкой[229].

Регулярные повинности, взимаемые в пользу непосредственного владельца, еще менее ассоциировались с той защитой от внешнего врага, которую этот владелец мог обеспечить в качестве участника шляхетского ополчения. Стремление шляхты всячески уклониться от этого ополчения было для современников притчей во языцех, и надо полагать, что крестьяне тоже были осведомлены об этом. Оттесненные в собственном государстве в нишу, которую в других обществах заполняли плантационные рабы, они не могли испытывать особой симпатии ни к непосредственным эксплуататорам, ни к государству в целом, обеспечивавшему стабильность такого устройства.

Но все же уровень экономической эксплуатации, видимо, не переходил через критическую черту. В истории Великого Княжества Литовского XVII в. нет случаев голодных бунтов или массовых социальных движений, вызванных чисто экономическими факторами, участники которых выдвигали бы в качестве главных лозунгов сокращение барщины, снижение ставки чинша или более справедливое перераспределение наделов. До массовых конфликтов дело доходило лишь в тех случаях, когда добавлялся идеологический фактор. Объективные обстоятельства сложились так, что территория Беларуси (равно как и ее южной соседки — Украины) оказалась на стыке двух цивилизаций: католической (точнее, пронизанной неразрывными католическими и протестантскими веяниями) и православной. Влияние первой распространялось через Польшу, с которой Великое Княжество находилось в государственной унии, влияние второй исходило из Московской Руси, граница с которой на востоке была самой протяженной. При попытках самоотождествления на уровне, превышающем принадлежность к местной общине, индивид неизбежно сталкивался с дилеммой: какому вектору внешних воздействий отдать предпочтение?

Западный вектор не имел местных корней, но в течение столетий после Кревской унии действовал через посредство государства, понемногу становился привычным (хотя это и не могло затушевать его чужеродные черты). Восточный вектор был более традиционным, поскольку и Московская, и местная «Литовская» Русь были прямыми преемницами одной цивилизации — Киевской Руси XI—XIII вв., сокрушенной татарским нашествием. Но это не значит, что те черты, которые сформировались в Московском государстве в тесном и обоюдоостром взаимодействии с Золотой Ордой и придали ей черты особой, качественно новой цивилизации, были совершенно близки и понятны жителям Великого Княжества Литовского. В какой-то мере эта цивилизация тоже стала чуждой, внешней, отождествление с ней требовало определенной адаптации.

Пока государство воспринималось как «свое», действовал дополнительный фактор патриотизма, и лояльные к этому государству социальные группы (шляхта, основная масса духовенства, городская верхушка и концентрирующееся в городах и местечках еврейское население) в целом избирали западную ориентацию. Но разрыв духовной общности прошел как раз между этими слоями и крестьянством, отстраненным ими от общественной жизни и подвергнутым довольно жесткой эксплуатации. Поскольку государство стало «их» государством, связанные с ним идейные веяния (и без того вызывавшие внутреннее сопротивление) натолкнулись на огульное отторжение. Естественной альтернативой стало принятие противоположного вектора как «своего», что требовало закрывать глаза на все проявления его относительной чужеродности.

В результате система вошла в опасный резонанс: любые действия лояльных к государству (и в силу этого прозападных) классов вызывали глухое недовольство, которое объективно провоцировало соседнюю и без того экспансионистски настроенную Московскую Русь ко вмешательству. Это требовало новых ответных мер (в частности, подчинения местной православной иерархии римскому папе, что было реализовано путем Брестской церковной унии в 1596 г.), которые наталкивались на новое противодействие социальных низов, и т. д. Центром притяжения для недовольных стала слабозаселенная степная окраина (украина) в нижнем Поднепровье. Там с середины XVI в. на протяжении считанных десятилетий стремительно сформировалась казачья вольница, которую оказалось невозможным ни встроить в государственную систему, ни подавить силой. На Низ, к казакам, уходили толпы крестьян, недовольных засильем барщины, притеснениями «родной» православной веры, просто склонных к анархии и вольной жизни. Дважды, в конце XVI и в середине XVII в., этот отстойник недовольства переполнялся и выплескивался так называемыми казацкими войнами, когда многотысячные отряды вторгались вглубь Правобережной Украины и на юго-восток Беларуси, воодушевленные намерением истребить всю шляхту, евреев-торговцев и очистить страну от католического влияния. Донесение приграничного российского воеводы царю о последствиях казацкого вторжения в белорусское Поднепровье в 1648 г. хорошо характеризует расклад участников социального конфликта: ис тех де, государь, литовских городов из всех паны, и державцы, и урядники, и ляхи, и жиды, все выбежали з женами и з детьми за Днепр в королевские городы, а остались де в тех литовских городах одне мещане и пашенные мужики[230].

На сей раз Россия, восстановившая силы после перипетий Смутного времени, открыто вмешалась в конфликт, что привело к опустошительной войне между нею и Речью Посполитой. Первоначальный успех русской армии был ошеломляюще легким. С лета 1654 по лето 1655 г. практически вся территория Беларуси оказалась в руках России и союзных ей казаков, которые одновременно контролировали и большую часть Украины. Полная неспособность Речи Посполитой к эффективному отпору была следствием внутреннего надлома общества. Шляхта, попавшая в социальную изоляцию, оказалась не в силах в одиночку защитить свое государство, в то время как социальные низы остались безразличными и даже желали победы Москвы. Но реальное соприкосновение с российским общественным устройством, причем в самом худшем его проявлении — в форме оккупационного режима — принесло горькое разочарование.

О событиях этого времени повествуется в записках шляхтича Яна Цедровского, имение которого Плещеницы находилось у самых границ Кореньщины [231]. Первый же год российского правления ознаменовался массовыми реквизициями продовольствия и фуража, а также общей дезорганизацией хозяйства. Весной 1656 г. поля не были должным образом обработаны, а летом небывалая численность полевых мышей привела к уничтожению урожая на корню. Парализованная войной система торговли не позволила подвезти хлеб из других мест, и к зиме в центре Беларуси наступил жестокий голод, вплоть до поедания трупов и случаев людоедства. Весной 1657 г. на него наложилась не менее жестокая эпидемия. Порядка не стало больше, когда в местечко Каменец (около 26 км к юго-западу от Кореня) перебазировался казацкий полк под командованием Дениса Мурашко. Формально являясь российским союзником, Мурашко проводил собственную линию на очищение земли от шляхты. Поскольку под рукой оказались лишь те ее представители, которые ради сохранения своих имений принесли присягу русскому царю (присяжная шляхта), именно они подверглись погромам и насилию. Местных крестьян Мурашко охотно записывал в казачьи реестры — тем самым они становились военнообязанными и должны были служить в его полку, при этом освобождаясь от власти прежних хозяев. По сообщению Я. Цедровского, такие крестьяне весьма активно участвовали в погромах.

В конце 1657 г. две хоругви из полка Мурашки стояли в Гайненском старостве, непосредственно к югу от имения Корень. Жители Кореньщины при желании имели все возможности записаться в реестр и уйти с казаками. Трудно сказать, насколько широко они этим воспользовались. Но события тех лет, включая голод, мор и налеты казачьих отрядов, наверняка затронули Кореньщину сполна.

Российские власти не предпринимали никаких мер, чтобы нормализовать положение. В конце концов присяжной шляхте удалось организоваться и зимой 1657/58 г. в имении Прусовичи (28 км северо-восточнее Кореня) своими силами разбить один из подчиненных Мурашке крестьянско-казацких отрядов. По свидетельству Цедровского, среди убитых казаков оказались и его собственные подданные. После этого мятежные крестьяне, по его словам, утихомирились. Возможно, они увидели бесперспективность своих надежд как на русских (при которых присяжная шляхта сохранила все свои права, но добавились поборы в пользу оккупационной армии), так и на казаков, действия которых вырождались в откровенный бандитизм и не сулили никакой стабильности. Более того, вскоре наметился союз между крестьянами и шляхтой, направленный против русских, т. е. на восстановление довоенного порядка. Дело дошло до настоящей партизанской войны. В 1658 г. у Каменя-Харецкого, в 20 км северо-восточнее Кореня, вооруженный отряд в составе шляхты и крестьян разгромил российское подразделение численностью до 300 солдат, которое отделилось от армии князя Долгорукова и грабило окрестности[232].

Даже казачество не могло дальше закрывать глаза на то, что Россия преследует лишь собственные цели и глубоко чужда интересам местного населения. В том же 1658 г., после смерти гетмана Богдана Хмельницкого, его преемник Иван Выговский перешел на сторону Речи Посполитой. Тогда же казацкие полки на территории Беларуси начали прямые боевые действия против русских, а полк Дениса Мурашки покинул окрестности Кореня и был переброшен на восток. Впоследствии, по окончании войны, за заслуги перед Речью Посполитой полковник Мурашко был произведен в шляхетское достоинство — несколько неожиданный исход для непримиримого врага шляхты.

Перемена общественных настроений привела к перелому в войне, и уже в 1660 г. Россия утратила контроль над центром Беларуси. Но расплата за несбывшиеся иллюзии была очень суровой. Польский исследователь Ю. Можи, изучивший демографические последствия войны, пришел к выводу, что население Беларуси сократилось примерно вдвое[233]. В отдельных местностях прямые разрушения и послевоенное запустение были еще более сильными. Так, инвентарь имения Смолевичи (40 км к юго-востоку от Кореня), составленный в 1664 г., зафиксировал лишь 216 наличных хозяйств из 1087, имевшихся накануне войны, т. е. сохранился один двор из пяти. Крестьяне лишились 87,6% лошадей и 97,4% волов. Администратор имения так охарактеризовал его общее состояние в тот момент: вокруг нищета, в ряде деревень нет ни одного крестьянина, волок не пашут, среди оставшегося населения царит страшная бедность[234].

Можно точно определить число хозяйств на территории Кореньщины накануне этих драматических событий. Сделать это позволяет выписка из тарифа подымного за 1653 г.[235] В имении Корень престимоний каноника Паца составлял 40 дворов (дымов), престимоний каноника Коптя — 48, владения кореньского плебана — 10, а отдельный престимоний Прудки — 35 дымов. Таким образом, всего в имении числилось в то время 133 крестьянских хозяйства, а общее количество жителей было близко к 800. Плотность населения составляла около 7 человек на 1 кв. км.

К сожалению, тариф подымного Минского повета, составленный сразу по окончании войны с Россией в 1667 г., не содержит сведений об имении Корень, за исключением владений плебана. В них, согласно тарифу, из 10 прежних дымов после войны остался всего один[236]. Очевидно, владения капитула тоже подверглись сильному опустошению, о чем свидетельствуют данные по имению Ганевичи. В нем тариф 1653 г. фиксирует два престимония, включавших 48 и 38 дымов, а тариф 1667 г. упоминает всего 11 дымов[237]. Это позволяет предполагать, что на территории Кореньщины последствия войны были не менее тяжелыми, чем в Смолевичах.

В архиве капитула сохранились два близких по времени инвентаря престимония Малые Ганевичи, к которому относилась деревня Юрковичи. Один из них датирован 1678 г. и упоминает трех подданных, из которых Каптур пользовался одной волокой земли, а вторая его волока значится в пустошах[238]. Второй инвентарь не имеет даты, но в нем упомянуты те же подданные, причем за Каптуром записаны обе волоки. Очевидно, этот документ составлялся или чуть ранее — если предположить, что упомянутый Каптур оставил одну из двух принадлежавших ему волок, или чуть позднее, когда он вновь взял ранее пустовавшую волоку. Для нас инвентарь ценен прежде всего тем, что на обороте его содержится первый из дошедших до нас (к сожалению, тоже недатированный) инвентарь престимония Великий Корень[239]. Учитывая возможную датировку инвентаря Малых Ганевич, время его создания можно условно определить — около 1680 г. или несколькими годами ранее.

Этот инвентарь содержит первые упоминания имен обитателей Кореньщины — крестьян деревень Михалковичи и Чернево. Всего названо 6 имен: Матей Калуш, Миколай Калуш, Роман, Гаврилко (с примечанием новик, что отделился), Янук Жолнерович и Яско Жолнерович. Судя по всему, возглавляемые ими 6 дворохозяйств составляли все население престимония на тот момент. Описание хозяйского двора фиксирует картину полного запустения и упадка: обвалившиеся ворота, жилые и хозяйственные постройки охарактеризованы как надгнилые, с разрушенными печами и с крышами, держащимися только на подпорках. От посеянных годом ранее 2 бочек озимого жита, по определению составителя инвентаря, никакой пользы не ожидается (korzysci niespodziewac zadnej), а ярового на дворной земле не сеяли вообще.

Видимо, в связи с полным упадком фольварка все вышеупомянутые подданные были полностью свободны от барщины и платили чинш общей суммой в 300 злотых (что дает по 50 злотых на каждое из 6 хозяйств). Кроме того, вновь возродилась упраздненная при волочной реформе медовая дань — по 3 кварты с каждого хозяйства. Объем кварты составлял чуть более 7 литров[240], т. е. объем дани равнялся 21,2 литра, что при удельном весе меда около 1,4 кг на литр должно составлять 30 кг. Размер медовой дани вполне сопоставим с прежним, дореформенным. Зато указанная сумма чинша вызывает большие сомнения. Во-первых, в инвентаре Малых Ганевич, находящемся на обороте, состав повинностей совсем иной: с полной волоки причиталось всего 5 злотых чинша (в 10 раз меньше!), а также дякло в размере 3/4 бочки жита, 3/4 бочки овса, 2 куриц и 20 яиц, 3/4 пуда меду. Во-вторых, чинш в размере 50 злотых совершенно не сообразуется ни с более ранними, ни с последующими сведениями.

Чтобы сопоставить величину чинша с установленной при волочной реформе в 1576 г. (60 грошей с волоки средней земли), нужно учесть изменения в курсе монет. Злотый как счетная единица, утвердившаяся в середине XVII в., соответствовал 30 грошам. Но это были уже не те гроши, что столетием ранее и даже накануне войны с Россией. После войны серебряные гроши вообще перестали чеканить, и грош стал такой же условной счетной единицей, как и злотый. Он был приравнен к 3 мелким медным монетам (солидам или шелягам), которые быстро теряли покупательную способность. Золотой дукат, сохранявший неизменно высокую стоимость, в 1650-е гг. соответствовал 6 злотым, в 1660-е — 6,5 (т. е. 195 грошам), а постановлением сейма в 1717 г. был приравнен к уже 18 злотым, т. е. к 540 грошам. К интересующему нас времени — началу 1680-х гг. — отношение счетных злотого и гроша к полновесной монете находилось где-то в этом промежутке. Определить его точнее позволяет курс орта — одной из наиболее доброкачественных монет (2,7 г серебра). В том же 1717 г. он был приравнен к 1 злотому 8 грошам (т. е. к 38 грошам), а в 1677 и 1684 гг. равнялся еще 18 грошам[241]. Если по отношению к орту грош за это время обесценился в 2,1 раза, то на начало 1680-х гг. его соотношение с дукатом составляло 257 : 1, а с грошем 1570-х гг. — примерно 4,5 : 1.

Реальную стоимость денег можно определить и другим способом: сравнивая цены на идентичные товары. Так, в 1582 г., вскоре после волочной реформы в имении Корень, в актовой книге Минского гродского суда при оценке причиненного ущерба два коня (мерина) оценивались по 9,5 копы (570 грошей), хороший почтовый конь — в 12 коп (720 грошей)[242]. В 1677 г. в такой же ситуации два коня оценивались в книге Гродненского земского суда по 80 злотых (2400 грошей)[243]. На могилевском рынке, судя по актовым книгам местного магистрата, хорошего коня в 1680-е гг. можно было купить за 100 злотых[244]. Соотношение получается примерно 4,2 : 1. Это позволяет утверждать, что покупательная способность денег в целом соответствовала их курсам.

В таком случае указанный в инвентаре Великого Кореня чинш в 50 злотых (1500 грошей начала 1680-х гг.) соответствовал бы примерно 330—350 грошам конца 1570-х гг., что означает рост почти в 6 раз. Этому еще можно было бы поверить, если бы не данные инвентарей этого же имения за середину XVIII в. (см. ниже), в которых чинш с волоки подле давных зостав не превышал 18 злотых — при том, что за это время злотый еще двукратно обесценился.

Чинш в размере 50 злотых выглядит неправдоподобно высоким и на общем фоне других имений второй половины XVII — первой половины XVIII в. Хотя сводные данные разновременных инвентарей тут мало что дают, поскольку относятся к периоду, когда курс злотого все время менялся, все же приведем их: в 28 магнатских владениях на западе и в центре Беларуси средняя сумма чинша с осадной волоки составляла 784 гроша (26,1 злотого), в 31 шляхетском имении — 940 грошей (31,3 злотого) и лишь в 4 магнатских владениях на востоке Беларуси — 1512 грошей[245]. Вряд ли ставка чинша в небольшом и совершенно разоренном престимонии соответствовала максимальным показателям для всей страны. Видимо, в этом кратком и в целом маловразумительном инвентаре опущены какие-то существенные подробности, объясняющие, откуда взялась общая сумма в 300 злотых. Скорее всего, реальный объем чинша был таким же, как в Ганевичах (5 злотых с волоки), а если и превышал его, то не более чем вдвое.

Факт исчезновения барщины по-своему примечателен. Сокращение отработочных повинностей и частичный возврат к денежным или натуральным фиксируется в послевоенные десятилетия по всей территории Беларуси, особенно в крупных магнатских владениях[246]. На наделы, опустевшие в годы войны, посадить новых держателей на условиях барщины было, видимо, весьма проблематично. У похожих крестьян появилась теперь богатая возможность для выбора. Уцелевшие отчичи если и соглашались принять дополнительно часть пустоши в качестве приемной земли, то предпочитали делать это на условиях оплаты натурой (третья часть урожая) или деньгами, притом в уменьшенном объеме по сравнению с основным наделом. Впрочем, сокращение барщины было не столько результатом вынужденных уступок со стороны владельцев, сколько следствием сознательной государственной политики по восстановлению разрушенной экономики. К таким выводам пришла, в частности, И. Ф. Киткурко, проанализировавшая хозяйственную политику в государственных имениях ВКЛ в послевоенные десятилетия[247]. В результате крестьянские наделы приобрели сложную структуру. По данным В. Ф. Голубева, чисто тяглыми были 4806 из 17670 учтенных им дворохозяйств второй половины XVII — первой половины XVIII в. (27,2%), а чисто чиншевыми — 4314 (24,4%, причем три четверти из них находились в восточной части Беларуси). Оставшиеся 8550 хозяйств (почти половина их общего количества — 48,6%) или сочетали в своем наделе чиншевую и тяглую части (2620, или 14,8%, практически все — в западной и центральной части Беларуси), или в придачу к одной из них имели еще приемный участок на более льготных условиях (4956, или 28,1%), а 974 хозяйства (5,5%) вообще имели только приемную землю[248].

В церковных владениях центра и запада Беларуси (той категории имений, к которой формально принадлежал и Корень) наблюдается несколько иное соотношение: чисто чиншевых наделов было очень мало — 3,9%, а преобладали чисто тяглые — 57,8%. Наделы с тяглой и приемной землей составляли там 20,9%, чисто приемные — 6,1%. Отсутствию тяглых наделов в престимонии Великий Корень около 1680 г. гораздо лучше соответствует ситуация в церковных имениях востока Беларуси, включая большую Стрешинскую волость и соседнее имение Горваль, принадлежавшие тому же Виленскому капитулу. Они на протяжении второй половины XVII—XVIII в. были полностью чиншевыми[249]. Видимо, это явилось результатом сознательной политики капитула, предпочитавшего наличные деньги и не заинтересованного в развитии фольварочного хозяйства.

В 1690 г. составлен новый тариф подымного Минского повета, который дошел до нас благодаря копии, вписанной в актовую книгу Минского земского суда. В нем, однако, понятие дым утратило свой первоначальный смысл. Теперь оно означало не реальный крестьянский двор, а некую условную единицу обложения, включавшую несколько дворов. Об этом свидетельствует тот факт, что в тарифе регулярно встречаются дробные величины — 1/2 и даже 1/4 дыма. Тем не менее указанный источник дает некоторое представление хотя бы об относительной численности подданных. Согласно ему, в Великом и Малом Корене вместе было 9 дымов, в Прудках — 2, в плебании Кореньского костела — 1. Для сравнения, в Великих и Малых Ганевичах вместе значится 5 дымов[250]. С учетом данных вышеприведенных инвентарей можно предполагать, что дым данного тарифа соответствует примерно 4 дворам (этим можно объяснить и величины в 1/4 или 3/4 дыма, встречаемые в тарифе). В таком случае общее количество подданных имения Корень на 1690 г. можно оценить примерно в 48 дворов. Если эти предположения верны, то спустя 30 лет после окончания военных действий население Кореньщины не достигло и половины довоенного уровня.

В том же 1690 г. каноник Ян Николай Згерский, имеющий в своей диспозиции престимонии Великий Корень, Малый Корень и Прудки, отдал их в трехлетнюю аренду за 2400 злотых (с выплатой 800 злотых ежегодно) плебану Кореньского костела ксендзу Петру Щеглейскому. В составленном по этому случаю акте упоминается намерение плебана за свой счет основать в Прудках водяную мельницу на реке Лавнице, стоимость которой должна быть учтена при окончательном расчете за аренду[251]. Это свидетельствует о некотором, хотя и весьма скромном оживлении хозяйственной активности.

Запустение капитульных имений не было преодолено и в начале следующего XVIII в., о чем свидетельствуют три инвентаря престимония Великие Ганевичи — за 1694, 1708 и 1711 гг. В первом из них количество подданных, проживавших в селе Ганевичи, измеряется 10 дворами, во втором — 9, в третьем их осталось всего 6[252]. Очевидно, убыль населения вызвана последствиями новых военных действий — во время Северной войны, когда территория Беларуси стала ареной борьбы между Швецией и Россией. Летом 1708 г. армия шведского короля Карла XII прошла через центральную Беларусь с запада на восток. Корпус генерала Шпара, двигавшийся из Радошкович на Логойск и Борисов, должен был пройти через территорию Кореньщины или в непосредственной близости от нее. Продвижения войск сопровождались массовыми реквизициями хлеба и фуража. В письме Петру I командующий русской армией князь Меншиков упоминал, что шведы подвергают крестьян пыткам, требуя показать ямы, где спрятан хлеб[253]. После поражения Карла XII под Полтавой в 1709 г. на эту территорию пришли уже русские войска. Война сопровождалась эпидемией, вспышки которой фиксируются с 1708 по 1711 г., а кое-где — до 1717 г.[254]

Смутные воспоминания о событиях Северной войны сохранились в памяти обитателей Кореньщины вплоть до начала ХХ в., когда они были зафиксированы Адамом Варлыгой. В них отразилось равно враждебное восприятие обеих чужеземных армий — как шведской, так и российской: Со времени шведской войны довелось слышать такой народный пересказ. Те люди, которым посчастливилось убежать из деревень, сидели в лесах. Придут чужаки в деревню, а там нет никого. Тогда чужак лезет на азяроды (решетчатая конструкция из столбов и жердей для сушки сена. — В. Н.) и кричит: «Гануля, Авдуля, Грипина, Марина, Ульяна, Татьяна - идите домой! Уже шведы поехали!» После такого призыва одна женщина прибежала из лесу домой, а тут в хате солдат-чужак — москаль. Он набил кур и приказал ей варить, сам же сел с ружьем на пороге и сторожит, чтобы она не убежала. Сидя так, москаль задремал, а баба нагрела саган кипятку и плеснула ему на голову, так что он и покатился с порога. Женщина же тогда в двери и скорей побежала в лес[255].

Следующий тариф подымного за 1722 г. не дает оснований говорить о существенном росте населения. На этот раз в обоих Коренях и Прудках вместе значится 9 дымов, еще 1 — в плебании Кореньского костела[256]. Всего, таким образом, в имении было 10 дымов. Количество дымов в обоих Ганевичах не изменилось — их осталось 5. Если исходить из того, что в этом тарифе дым также соответствовал 4 дворам, то в имении Корень было около 40 дворов. Но не исключено, что количество дымов окончательно утратило прямую связь с реальным числом крестьянских дворов, превратившись в чисто условную единицу обложения. Во всяком случае в записи актовой книги капитула от 13 мая 1737 г.[257] говорится, что согласно давним тарифам и обычаям денежные выплаты с Великого, Малого Кореня и Прудков осуществляются из расчета 10 дымов, при этом престимоний Великий Корень приравнивается к 4 дымам, Малый Корень и Прудки — к 3 дымам каждый, Великие и Малые Ганевичи — по 4 дыма. Это упоминание появилось вследствие того, что администраторы Ганевич ошибочно выплатили налог за лишний дым. Таким образом, при определении количества дымов и соответственно ставки налога в расчет принималась не численность наличного населения, а своего рода «исторический прецедент».

Можно предполагать, что восстановление хозяйственного уклада стало ощутимым примерно в 1730-е гг. Об этом косвенно свидетельствует строительство нового костела в Корене, которое удалось осуществить именно в эти годы. Прежний деревянный костел, построенный в 1576 г., обветшал уже к началу XVIII в. Впервые вопрос о возведении нового здания обсуждался капитулом 14 мая 1715 г. Но в течение последующих 20 лет никакие конкретные действия, видимо, не предпринимались. 4 ноября 1735 г. принято решение строить в Корене новый костел, причем строевой лес для него предписывалось заготовить подданным имений Корень и Ганевичи. Такое же решение последовало затем и 15 мая 1736 г.[258] Специальная комиссия капитула в своем акте о состоянии Кореньского прихода от 28 августа того же года указывала на обветшалость здания костела. Упоминалось также, что на землях, выделенных плебании в 1605 г., постоянных подданных нет, хотя плебан использовал (надо полагать — сдавал в аренду) пустоши и сеножати. В этой связи вновь предлагалось поселить 4 подданных в застенке Нарбутово. В заключение комиссия констатировала, что проблема материального обеспечения плебании так и остается нерешенной[259].

Только в мае 1737 г. ксендз Антоний Домброва сообщил в капитул о начале работ по строительству костела. При этом он отметил, что в старом здании при сильном ветре уже небезопасно совершать службу[260]. Новый костел, видимо, еще не начал функционировать, когда весной 1739 г. старый сгорел вместе со всей утварью. В связи с этим капитулу пришлось срочно разыскивать утварь для продолжения службы[261]. Таким образом, первый костел просуществовал 163 года. Вновь возведенное здание костела, судя по его упоминанию в инвентаре 1740 г., в это время уже было освящено.

Влияние католицизма в государственной идеологии в тот период несомненно было господствующим, но вряд ли он глубоко проникал в народную среду. Два отрывочных свидетельства позволяют судить об этом. При визитации нового костела в 1742 г. отмечалось, что из подданных престимониев Великий, Малый Корень и Прудки некоторые называют себя католиками, некоторые — русскими, но все крестят детей в Кореньском костеле, там же исповедуются и конфирмуются, а посты и церковные праздники соблюдают по русским канонам. Узнав об этом, проводивший ревизию каноник Ян Быхович распорядился, чтобы впредь посты и праздники соответствовали католическому календарю. Заодно был установлен штраф в размере шостака битого за непосещение костела[262].

Речь идет о несовпадении церковного календаря, применявшегося католической и православной церковью, которое возникло в 1582 г., когда летосчисление в Великом Княжестве Литовском перевели на григорианский стиль. Православная церковь тогда отвергла эту реформу, из-за чего даже начались народные волнения. В результате православные, а затем и перешедшие в унию подданные Княжества получили позволение в религиозной жизни придерживаться юлианского календаря. Жители Кореньщины в те же годы стали прихожанами католического костела, но умудрились, похоже, сохранить юлианский календарь до середины XVIII в. Вероятно, это явилось следствием их желания синхронизировать свои церковные праздники с таковыми в соседних деревнях, жители которых исповедовали в основном униатство.

Еще один документ представляет собой записку без подписи, адресата и даты, но его можно примерно датировать по другой записке на обороте, датированной 9 октября 1789 г. Автор записки (очевидно, один из членов капитула) ссылается на донесение каноника Пузыны о низкой осведомленности в вопросах веры в престимониях наших Кореньских. В связи с этим автор выражает надежду, что неизвестный адресат, завершив свою миссию в местечке Илии, заедет в Корень и тех простачков научить пожелает[263]. Если так обстояло дело в конце XVIII в., можно себе представить, что было раньше.

По этим причинам традиционное сельское общество Беларуси оказалось совершенно не затронутым кардинальной трансформацией мировоззрения, произошедшей в эпоху Реформации и контрреформации (во второй половине XVI— первой половине XVII в.) в Западной Европе. А. Я. Гуревич в свое время сделал очень хороший обзор исследований, в которых освещается этот процесс[264]. В тот период произошла, по определению Ж. Делюмо, спиритуализация (одухотворение) веры, в результате чего западное христианство приобрело те черты, с которыми ассоциируется сегодня[265]. И протестантизм, и католицизм, обновленный решениями Тридентского собора, преобразовали то чувство тревоги, которое составляло непременный эмоциональный фон Средневековья, переместив его источник из окружающей среды в душу индивида. Одной из превалирующих черт религиозной жизни в указанный период Ж. Делюмо считает воспитание мысли о виновности грешника и, следовательно, его личной ответственности за все происходящее с ним. Для православного восприятия эта идея тоже была не чужда — формулировка по грехам нашим стереотипно предваряет описания бедствий в русских летописях. Но на Западе в этот период она впервые глубоко проникает в массовое сознание. При таком взгляде не остается места для магии: если беда является возмездием за твой собственный поступок или помысел, бесполезно страховаться от нее оберегами и заклинаниями. И наоборот, даже дьявол может причинить вред человеческой душе лишь в том случае, когда человек сам позволит ему это.

Характерным проявлением происходившей трансформации сознания стала эпидемия охоты на ведьм, охватившая в то время Западную Европу. Любое проявление паранормальных способностей трактовалось Церковью как могущество, полученное из рук Сатаны, а значит, с прямого согласия субъекта. Смертью карался не тот ущерб, который колдун или ведьма могли причинить другим, а преступление перед своей духовной сущностью. Массовый психоз, охвативший широкие слои населения, был неожиданным для духовенства побочным эффектом — результатом бессознательных попыток вновь спроецировать экзистенциальную тревогу вовне. Во многих случаях крестьяне охотно включались в игру по выявлению ведьм и даже требовали новых процессов, невзирая на то что все расходы оплачивались самой общиной. А. Макфэрлен, исследовавший судебные протоколы графства Эссекс в Англии, пришел к выводу, что гонения на ведьм сопровождали переход от общества, основанного на тесных соседских связях и интеграции индивида в коллектив, к обществу более индивидуалистическому[266]. По мнению П. Шоню, женщины становились основными жертвами обвинений, поскольку они были главными хранительницами и передатчицами ценностей устной архаической культуры, сопротивлявшейся аккультурации[267]. Прекращение охоты на ведьм Р. Мюшембле объясняет тем, что от традиционной народной культуры, на почве которой и произрастала вера в ведовство, ко второй половине XVII в. почти ничего не осталось[268]. Добавим — прекращение психической эпидемии стало возможным и потому, что общество адаптировалась к новой системе нравственных ориентиров, в которой главной стала личная ответственность индивида перед Богом.

На территории Великого Княжества Литовского казни ведьм тоже имели место, но носили эпизодический характер и не сопровождались психической эпидемией. Зато и затянулись они до второй половины XVIII в., и лишь сеймовая конституция 1776 г. отменила уголовную ответственность за чародейство[269]. Довольно яркий пример приводит в третьем томе своей работы «Поэтические воззрения славян на природу» А. Н. Афанасьев. Он цитирует письмо управляющего одного из имений графа Тышкевича (возможно, речь идет о Логойске), которое датируется серединой XVIII в.: Ясновельможный пан! С возвращающимися крестьянами доношу, что с вашего позволения сжег я шесть чаровниц: три сознались, а остальные — нет. Две из них престарелые, третья тоже лет пятидесяти, да к тому же одиннадцать дней они все просидели у меня под чаном, так, верно, и других заколдовали. Вот и теперь господская рожь в двух местах заломана. Я собираю теперь с десяти костелов святую воду и буду на ней варить кисель: говорят, непременно все колдуны прибегут просить киселя; тогда еще будет мне работа! Вот и г. Эпернетти, по нашему примеру, сжег женщину и мужчину[270]. Эти события, судя по всему, были вызваны личной инициативой не совсем здорового психически человека, а отнюдь не массовой кампанией со стороны Церкви.


[229] Przyałgowski W. Żywoty biskupów wileńskich. – Petersburg, 1860. T. 2. S. 62.

[230] Белоруссия в эпоху феодализма. Т. 2. С. 24–25.

[231] Временник Московского общества истории и древностей Российских. Кн. 18. Отд. 3. С. 22–24.

[232] Сагановіч Г. Невядомая вайна: 1654–1667. – Мн., 1995. С. 80.

[233] Morzy J. Kryzys demograficzny na Litwie i Białorusi w 2 połowie XVII wieku. – Poznań, 1965.

[234] Государственный архив древних актов в Варшаве. Архив Радзивиллов. Ф. 23. Ед. хр. 138. (Цит. по: Гісторыя сялянства Беларусі са старажытных часоў да нашых дзён. Т. 1. С. 140–141).

[235] ОРБАНЛ. Ф. 43. Ед. хр. 609.

[236] ГИАЛ. Ф. ДА. Ед. хр. 3721. Л. 28.

[237] ГИАЛ. Ф. ДА. Ед. хр. 3721. Л. 36.

[238] ОРБАНЛ. Ф. 43. Ед. хр. 8584.

[239] ОРБАНЛ. Ф. 43. Ед. хр. 10750.

[240] Энцыклапедыя гісторыі Беларусі: У 6 т. Т. 4. – Мн., 1997. С. 159.

[241] Volumina legum. T. 6. – Petersburg, 1859. S. 162–163; T. 7. S. 199; Gumowski M. Mennica Wileńska w XVI i XVII wieku. S. 173; Рябцевич В. Н. О чем рассказывают монеты. С. 153, 154, 157.

[242] Акты, издаваемые Виленской археографической комиссией. Т. 36. – Вильно, 1912. С. 276–277.

[243] Рябцевич В. Н. О чем рассказывают монеты. С. 155.

[244] Дембовецкий А. С. Опыт описания Могилевской губернии. Кн. 1. – Могилев, 1882. С. 173.

[245] Лойка П. А. Прыватнаўласніцкія сяляне Беларусі. Эвалюцыя феадальнай рэнты ў другой палове XVI – XVIII ст. С. 102.

[246] Козловский П. Г. Крестьяне Белоруссии во второй половине XVII – XVIII в. (по материалам магнатских вотчин) – Мн., 1969. С. 80–81, 189–191.

[247] Кіткурка І. Ф. Дзяржаўныя ўладанні на землях Беларусі ў другой палове XVII – XVIII стст.: палітыка гаспадарчага аднаўлення і развіцця. – Гродна, 2003. С. 142–144.

[248] Голубеў В. Ф. Сялянскае землеўладанне і землекарыстанне на Беларусі XVI–XVIII стст.; Гісторыя сялянства Беларусі са старажытных часоў да нашых дзён. Т. 1. C. 150.

[249] Гісторыя сялянства Беларусі са старажытных часоў да нашых дзён. Т. 1. C. 153.

[250] НИАБ. Ф. 1769. Оп. 1. Ед. хр. 144. Л. 38.

[251] ОРБАНЛ. Ф. 43. Оп. 1. Ед. хр. 10740.

[252] ОРБАНЛ. Ф. 43. Оп. 1. Ед. хр. 8591, 8597.

[253] Гісторыя сялянства Беларусі са старажытных часоў да нашых дзён. Т. 1. С. 141.

[254] Гісторыя сялянства Беларусі са старажытных часоў да нашых дзён. Т. 1. С. 141.

[255] Варлыга А. Карэншчына // Літаратура і мастацтва. № 14. 8 красавіка 1994.

[256] НИАБ. Ф. 1769. Оп. 1. Ед. хр. 144. Л. 53.

[257] ОРБАНЛ. Ф. 43. Оп. 1. Ед. хр. 233. Л. 357–360.

[258] ОРБАНЛ. Ф. 43. Оп. 1. Ед. хр. 229. P. 154; Ед. хр. 233. Р. 196, 225. См. также: Kurczewski J. Koscioł zamkowy czyli Katedra Wileńska w jej dziejowym, liturgicznym, architectonicznym i ekonomicznym rozwoju. Cz. 3. S. 219, 311, 312.

[259] ОРБАНЛ. Ф. 43. Оп. 1. Ед. хр. 10741.

[260] ОРБАНЛ. Ф. 43. Оп. 1. Ед. хр. 10742.

[261] ОРБАНЛ. Ф. 43. Оп. 1. Ед. хр. 234. Р. 7. См. также: Kurczewski J. Koscioł zamkowy czyli Katedra Wileńska w jej dziejowym, liturgicznym, architectonicznym i ekonomicznym rozwoju. Cz. 3. S. 315.

[262] НИАБ. Ф. 147. Оп. 2. Ед. хр. 121. Л. 82.

[263] ОРБАНЛ. Ф. 43. Оп. 1. Ед. хр. 10746.

[264] История крестьянства в Европе. Эпоха феодализма. Т. 3. С. 492–516.

[265] Delumeau J. Le catholicisme entre Luther et Voltair. – Paris, 1971; Он же. Au sujet de le déchristianisation // Revue d’histoire moderne et contemporaine. T. 23. 1975; Он же. Le péché et la peur: La culpabalisation en Occident (XIIIe – XVIIIe siècles). – Paris, 1983.

[266] Macfarlane A. Witchcraft in Tudor and Stuart England: A regional and comparative study. – N. Y., 1970.

[267] Chaunu P. Sur la fin des sorcières au XVIIe siècle. – Annales: ESC, 1969. N. 4. P. 906.

[268] Muchembled R. Culture populaire et culture des elites dans la France moderne (XVe – XVIIIe siècles): Essai. – Paris, 1978.

[269] Марзалюк І. А. Людзі даўняй Беларусі: Этнаканфесійныя і сацыякультурныя стэрэатыпы (Х–XVII стст). – Магілёў, 2002. С. 208–216.

[270] Цитируется по: Богданович А. Е. Пережитки древнего миросозерцания у белорусов: Этнограф. очерк. – Гродно, 1895. С. 148.