Конец традиционной деревни

В годы оккупации среди крестьян широко распространилась вера в то, что после изгнания немцев колхозы не будут восстановлены. Они ждали отмены колхозов как награды за те страдания, которые терпели, и за ту лояльность к советской власти, которую они в большинстве своем сохранили в годы оккупации.

Освобождение избавило крестьян от постоянного страха прямого физического уничтожения, но не принесло облегчения повседневной жизни. Послевоенное восстановление промышленности требовало огромных ресурсов, и на сельское хозяйство их не оставалось. Восстановленные, вопреки чаяниям многих крестьян, колхозы не получали необходимых машин и удобрений, но должны были поставлять продукты для городов. Они справлялись с этой задачей только благодаря терпению и покорному, почти рабскому труду колхозников. Война и связанные с ней чудовищные страдания, которые пришлось перенести абсолютно каждой семье, внесли очень глубокую перемену в систему ценностей белорусского крестьянства. На фоне ужасов, пережитых в эти годы, сильно повысился «порог болевой чувствительности» тех, кто остался в живых. Люди были готовы с бесконечным терпением переносить лишения, совершенно неприемлемые в другой ситуации. Вплоть до наших дней представители «военного поколения» меряют жизнь одним критерием: лишь бы не было войны.

Вторая половина 1940-х — 1950-е годы были для белорусской деревни временем нищеты. Именно тогда начался процесс глубокой, необратимой трансформации социальной и популяционной структуры. Детальный его анализ заслуживает отдельного исследования, я же лишь очерчу его беглыми штрихами. Идеал счастливой или просто достойной жизни уже никак не ассоциировался с жизнью в деревне. Все, кто сохранял надежду на такую жизнь для себя или своих детей, связывали ее с переездом в город. В эти годы там действительно возник большой спрос на рабочие руки, так как из Германии в качестве контрибуции было вывезено много промышленного оборудования. В городах началось строительство крупных промышленных предприятий. Единственным ограничением было то, что от будущих рабочих требовался определенный уровень квалификации, который можно было получить только на базе среднего образования. Поэтому сельская молодежь получила большие преимущества перед своими родителями, которые до войны не получили образования и теперь, занятые работой в колхозе, не имели возможности восполнить этот пробел.

Именно на таком социальном фоне в послевоенной Беларуси начался процесс урбанизации. На 1950 г. пропорция городского и сельского населения еще сохранялась примерно на уровне довоенных десятилетий: соответственно 21 и 79%. К 1959 г. доля городского населения выросла до 31%, к 1970 г. — до 43%. В 1970 г. количество городского и сельского населения сравнялось, к 1979 г. число горожан выросло до 55%, а к 1989 г. — до 65%[212]. В отношении Кореньщины ситуацию усугубляла близость крупного города — Минска. На момент освобождения летом 1944 г. его население составляло около 80—90 тыс. человек. Уже к осени 1950 г. оно выросло более чем в три раза, достигнув 273 тыс. человек, из которых 137 тыс. работали на заводах и в учреждениях. К началу 1972 г. население Минска превысило 1 млн человек, а к середине 1980-х годов достигло 1,5 млн. В столице сосредоточилось более 15% населения Беларуси, и жители Кореньщины внесли в это свою лепту в полной мере.

Пока традиционная деревня сохраняла свою силу, белорусские крестьяне редко становились лидерами в миграционных процессах. Когда же она вступила в пору распада, маятник качнулся в другую сторону. Вчерашних белорусских крестьян хватило на то, чтобы заселить не только свои города, но и выплеснуть на просторы Советского Союза многомиллионную диаспору, которая осела в городах тех регионов, где местное крестьянство не покидало родные места столь стремительно. Это особенно характерно для республик Прибалтики, где городское население росло столь же быстро, но вклад местных уроженцев был куда более скромным (обретение Прибалтикой независимости в 1990-е гг. превратилось для мигрантов в серьезную политическую проблему).

Эти процессы отразились самым драматическим образом на структуре сельского населения Беларуси. Исход молодежи в город был почти тотальным. Его сдерживала только необходимость получить базовое образование, а для парней — обязанность воинской службы. Закончив 8 или 10 классов, девушки обычно или сразу шли работать на завод, или поступали в среднее техническое училище либо университет, после чего устраивались на работу в городе. Парни часто оставались в деревне до призыва в армию, но шли туда с твердым решением не возвращаться в родительский дом. После службы они также шли учиться или работать в городах, некоторые поступали в военные училища и становились офицерами армии.

Жизненные приоритеты за короткое время изменились на противоположные. Если в прошлом главной целью было сохранение хозяйства, унаследованного от отца, то теперь каждый хотел покинуть его. Тот, кто не сумел закрепиться в городе и возвращался домой, воспринимался как неудачник. Лишь небольшая часть сельской молодежи осознанно выбирала жизнь в деревне. Обычно этот выбор определялся консерватизмом их характера или более-менее осознанным стремлением избежать конкуренции, характерной для городской жизни. В любом случае в сельской местности оставалась наименее энергичная и предприимчивая часть молодого поколения.

Характер этого процесса наглядно виден на примере деревни Жирблевичи. Там, по данным похозяйских книг, в 1944 г. насчитывалось 42 хозяйства, 235 жителей, из них 113 детей в возрасте до 16 лет. В последующие годы 2 ребенка умерли в детстве, 28 выбыли вместе с семьями своих родителей. Из оставшихся по достижении совершеннолетия 58 уехали в города (в основном в Минск), 9 парней основали семьи в других деревнях (обычно это были главные селения окрестных колхозов и совхозов), 9 девушек вышли замуж. В родной деревне остались лишь 7 человек. За первые 16 послевоенных лет, с 1945 по 1960 г., в этой деревне родился еще 51 ребенок. Из них 4 умерли в детстве, а 7 выбыли вместе с родителями. По достижении совершеннолетия в города уехали 36 человек, 3 переселились в другие деревни, 1 девушка вышла замуж за жениха из сельской местности. В родной деревне не остался никто. За последующие 20 лет, с 1961 по 1980 г., родились 18 детей. Из них 7 выбыли вместе с родителями. В города уехали 8 человек, в другую деревню — 1, и лишь двое на 1995 год оставались в семье своих родителей.

Таким образом, за послевоенные годы в Жирблевичах достигли совершеннолетия 134 человека. Из них лишь 9 остались в родной деревне, а 102 уехали в разные города, в том числе в Минск — не менее 70 человек. В результате на 1995 г. в деревне оставалась лишь одна полная семья, состоявшая их родителей и 2 детей в возрасте 21 и 20 лет. Еще в 8 домах жили 12 пожилых людей, самому молодому из них было 48 лет.

Такие или очень похожие процессы происходили в тысячах деревень по всей Беларуси. В результате кардинально изменился состав как городского, так и сельского населения. Вызванные этим изменения затронули все стороны социальной жизни, включая ментальность, идеалы, ценности, поведенческие стереотипы. В сознании новоиспеченных горожан происходил полный отказ от традиционных моделей. Но подавляющее большинство из них сохраняло тесную связь с деревней. Практически каждую субботу и воскресенье они проводили в родительском доме, выступая как выразители нового, непривычного мировосприятия и системы ценностей. Родителям по большому счету нечего было им противопоставить. Слишком разителен и очевиден был контраст тех возможностей, которые имели они сами, и тех новых горизонтов, которые открывались их детям в городах.

В городах, куда уехало большинство молодежи, она испытала мощное идеологическое давление. Те, кто переселился в города, жили обособленно друг от друга. Не возникло ничего подобного на общины уроженцев одной местности, поддерживающих регулярные контакты. Главными для таких людей стали новые социальные контакты с сослуживцами, соседями по городским общежитиям или квартирам. С земляками они встречались только в деревне, куда приезжали на выходные или в отпуск. Свой отпечаток накладывала особенность жилищной политики в городах. Обычно молодые семьи проводили несколько лет в общежитиях, после чего получали от государства бесплатную квартиру в многоэтажном доме. Жизнь в таких домах не способствовала тесному общению с соседями. Обычным стало явление, когда многие жильцы в подъезде, насчитывавшем 30—40 квартир, не знали друг друга в лицо.

Все это резко ослабило духовные связи между поколениями. Был полностью разрушен прежний жизненный уклад, когда человек проводил всю жизнь там, где рождались и умирали его родители и деды. Молодые люди начинали самостоятельную жизнь в условиях, совершенно не похожих на условия жизни их отцов и матерей. Подобные явления сопровождали процесс урбанизации по всему миру. Но в Беларуси он протекал особенно остро. Новые белорусские горожане, которые быстро составили большинство населения страны, оказались чрезвычайно восприимчивыми к идеологическому воздействию со стороны государственной машины, тем более что жизнь в городах и крупных селах сопровождалась значительным повышением жизненного уровня по сравнению с жизнью родителей в маленьких деревнях. Новые бытовые удобства, которые были следствием технического прогресса по всему миру, под воздействием пропаганды ассоциировались с достижениями социализма.

Жизненный уклад в сельской местности также претерпел кардинальные изменения. Основная часть тех, кто проживал в сельской местности, сосредоточились в крупных селах. Обычно на один колхоз или совхоз приходились одно или два таких селения. Местных уроженцев в них осталось очень мало. Большинство семей были приезжими. В середине 1950-х гг. проихошло укрупнение колхозов, а к началу 60-х их преобразовали в совхозы — крупные сельскохозяйственные предприятия, охватывающие по 10—15 деревень, где за работу платили уже не продуктами на трудодни, а деньгами. На территории Кореньщины 3 деревни (Антоновка, Жирблевичи и Красный Бор) оказались в составе совхоза «Гайна», а остальные 10 (Громница, Козыри, Корень, Лищицы, Михалковичи, Нарбутово, Новое Чернево, Прудки, Старое Чернево и Терехи) — в совхозе «Кореньский», центральная усадьба которого находилась в Корени. Именно там концентрировалась основная масса приезжих, многие из них селились также в Терехах и Козырях, расположенных вдоль главной дороги, связывавшей Корень с магистралью Логойск — Плещеницы (в Козырях была основана звероводческая ферма, что повлекло приезд специалистов по выращиванию норок и уходу за ними). Вторая значительная дорога шла через Корень с севера на юг, в Гайну, проходя через Михалковичи. Деревни, оказавшиеся в стороне от этих двух транспортных осей, понемногу приобретали налет заброшенности. Вышеприведенный пример с обезлюдением Жирблевич характерен как раз для них. Местное население, стремительно редеющее по причине оттока в город, вдобавок растворялось в массе приезжих.

Изменился весь сельскохозяйственный ландшафт. В результате мелиорации заболоченных низин основные сельхозугодья совхозов «Кореньский» и «Гайна» переместились туда, а значительная часть старопахотных земель, истощенных за века эксплуатации, была засеяна лесом. Он покрывает теперь урочища с названиями исчезнувших хуторов и с названиями, запечатлевшими их прежнее сельскохозяйственное использование, — Купленное, Новинки. Даже болото Чистик, извечный приют чертей, было осушено и превращено в торфопредприятие.

По мере все более широкого внедрения техники в сельское хозяйство ключевая роль в деревне переходила к механизаторам — трактористам, комбайнерам, работникам механизированных ферм (прежняя доярка теперь напыщенно именовалась оператором машинного доения). Традиционный труд, связанный с прополкой, сушкой сена и т. п., осуществлялся в полеводческих бригадах и приобрел отчетливый характер плантационного. К тому же тот факт, что эту работу мог выполнять человек, не имевший никакой квалификации, неизбежно приводил к падению престижа полеводства. Оно в какой-то мере становилось уделом стариков и немощных. Но любой труд в колхозе или совхозе оплачивался так низко, что им занимались только люди, не нашедшие лучшего варианта. Тем, кто не имел специальности, гораздо выгоднее было устроиться в государственное лесное хозяйство (хорошо платили на подсочке — сборе смолы с сосновых деревьев, предназначенных к валке). Одна жительница Козырей вспоминает, сколько усилий ей пришлось приложить, чтобы уйти из совхоза и устроиться на работу в придорожный ресторан, открывшийся на магистрали после возведения мемориального комплекса «Хатынь». Доход механизаторов в совхозе тоже был несравним с заработками в дорожно-строительных и мелиорационных организациях, действовавших по всей округе. Устроиться туда считалось большим успехом, и на этом фоне труд в родной деревне еще больше ассоциировался с уделом неудачников. Жена одного из механизаторов, пытавшегося устроиться где-то на стороне, вспоминает, как он однажды в сердцах бросил ей: Ну что ты все тянешь меня в колхоз, в это болото!

Эти слова подводят символическую черту под историей старой деревни. Мир, который веками давал приют (У родным краі, як у раі) и придавал смысл существованию своих обитателей, в пору своего распада стал непригляден и тесен. Но некоторые черты традиционного сознания оказались унаследованными городской культурой или попросту самовосстановились в ней, поскольку выходцы из деревни не имели альтернативных взглядов и представлений.

Наиболее характерна в этом отношении, пожалуй, общежительская модель поведения. Не то чтобы дети, рожденные в деревне, впитывали ее с молоком матери. Но им негде было приобрести представление о том, что молодая семья должна создаваться только тогда, когда может себя обеспечить, — представление, ставшее уже с XVI в. одной из неотъемлемых черт западноевропейской культуры. В белорусской деревне молодая семья обычно начинала свою жизнь под одной крышей с родителями, и эту же модель начало стихийно воспроизводить второе поколение горожан. Если их родители после переезда в город ютились в общежитиях и там же обзаводились семьями (изобретен даже особый вид общежития — семейное), то ко времени взросления своих детей они обычно имели уже государственную квартиру. Их взрослые дети продолжали жить совместно с родителями и лишь после вступления в брак начинали думать о собственной квартире. Это представлялось настолько естественным, что и градостроительная политика (проводимая такими же выходцами из деревни) с огромным запозданием отреагировала на обострение жилищной проблемы у второго поколения горожан. Подобно тому как чиновники Российской империи не приняли упреждающих мер против грядущего дробления наделов, в городах было допущено дробление жилплощади с новым обострением давно, казалось бы, забытой проблемы свекровей и невесток (или тещ и зятьев-примаков) и чудовищными очередями нуждающихся в улучшении жилищных условий. Истоки этой проблемы были, несомненно, не столько экономическими, сколько психологическими.

Отсутствие предприимчивости, покорное сползание во все ухудшающуюся ситуацию — тоже черты, не раз продемонстрированные традиционной деревней. Опять-таки, пассивность не воспитывалась специально — она сама собой всходила на поле, не «засеянном» активностью. Особой нужды в предприимчивости не ощущалось в те столетия, когда каждый по праву рождения получал свой статус и свою социальную роль, а если возникали какие-то проблемы — всегда имелась сила сверху, способная вмешаться: община или помещик, предоставлявшие новый надел или хотя бы указывавшие участок леса, который надо расчистить. Те, кто в подобных ситуациях привык полагаться на самого себя, в ком дух индивидуализма проявлялся особенно сильно, при том общественном устройстве оставляли меньше потомков. Они становились либо похожими людьми, чей жизненный путь был сопряжен с повышенным риском, а шансов вырастить многочисленное потомство у них оказывалось относительно мало, либо казаками, после которых вообще не оставалось на земле ничего, кроме песен о славных походах. Когда представлялся шанс, такие люди первыми срывались с мест, пытали счастья в Сибири или в Америке, порой благополучно оседали там, в любом случае вымывая из популяции свои гены. Так веками возрастала пропорция тех, кто либо имел врожденную предрасположенность к пассивной реакции на неизвестность, либо учился ей у окружающих, не подозревая о возможности иного ответа.

В тоталитарном ХХ веке на эту естественную селекцию наложилась еще и искусственная — когда сознательно устраняли наиболее непоседливых и неуемных на устрашение остальным, чтобы их участь послужила горьким подтверждением старой пословицы: На жычкую крапіву мароз знойдзіцца. Закрепленная таким опытом, эта психологическая черта ярко проявилась после крушения советской системы, когда миллионы людей так и не смогли найти адекватного ответа на изменившиеся условия или беспомощно оглядывались в поисках помещика, который предоставит им новый надел. Если же кто-то вызывался взять на себя такую роль — ему доверялись слепо и безоглядно, с облегчением вручая ненужный груз своей личной ответственности.

Некоторые черты традиционной ментальности, вроде бы безвозвратно изжитые в период советской модернизации, неожиданно воскресли, когда противники коммунистического режима стали апеллировать к ценностям прошлого. Как подметила Е. Гапова, среди этих ценностей оказалось и патриархальное неравенство полов. В националистическом дискурсе в один ряд с другими примерами антибелорусского геноцида органично встало и распространение абортов и контрацепции. То, что по мнению феминистского движения представляется реализацией репродуктивных прав женщины, с этой позиции оценивалось как фактор демографического вымирания белорусской нации. Подобное отношение к контрацепции характерно и для других антикоммунистических движений — например, польской «Солидарности», где оно обосновывалась апелляцией к ценностям католицизма. Еще более яркий признак того, что в основе лежит традиционный принцип разделения половых ролей, Е. Гапова усматривает в другом примере: когда в ночь после президентских выборов 2001 г. лидеры потерпевшей поражение белорусской оппозиции пытались обострить ситуацию и забаррикадировались в минском Дворце профсоюзов, они призвали остаться в живом оцеплении мужчин, а женщинам и детям предложили разойтись по домам. По мнению Е. Гаповой, это стремление «защитить» женщин неразрывно сопряжено с подсознательным отрицанием их права самим определять политическое будущее страны[213].

Еще одной «родимой меткой», унаследованной современной культурой, стало инстинктивное неприятие социального расслоения. Нынешние граждане Беларуси (как и других постсоветских республик) являются не просто потомками крестьян — в большинстве случаев это потомки той части крестьян, которые не сумели эффективно воспользоваться небогатыми возможностями пореформенной России, но сумели обрушить свою классовую ненависть на тех, кому это удалось. Равенство в нищете, которое их деды предпочли расслоению на богатых и бедных, не прошло бесследно для общественной психологии. В качестве иллюстрации можно привести притчу из современного фольклора: Бог пообещал человеку, что исполнит любое его желание при условии, что сосед получит в два раза больше. Человек подумал и назвал свое желание: ослепнуть на один глаз. Почти что фольклорный характер носит и слышанный мною в первые годы постсоветских реформ рассказ о том, как коттедж, возводимый одним из новых белорусов, из-за ошибки, допущенной при закладке фундамента, дал трещину через всю стену, а люди специально приходили полюбоваться на нее и позлорадствовать — от того, что более богатый понес материальный ущерб, им и вправду становилось легче.

Птенцы, выпорхнувшие из старого гнезда, многое унаследовали от распадающейся традиции, но многое оказалось утраченным. Новые горожане перешли на совершенно иной стиль демографического поведения, обрели несравненно более широкий кругозор, круг понятий и даже — другой язык.

На заводах, в учреждениях, университетах и школах разговорным языком являлся русский. Государственная идеология была призвана активно внушать молодым людям их принадлежность прежде всего к советскому народу, гражданам единого Советского Союза. Их собственная национальная идентичность никак не культивировалась. Наоборот, ее утрата приветствовалась государством и не вызывала осуждения со стороны друзей и соседей. Языковая ассимиляция происходила очень быстро. По истечении нескольких лет и даже месяцев жизни в городе выходцы из деревень начинали пользоваться в быту русским языком, благо он был очень близок к родному белорусскому. Их дети, горожане второго поколения, вырастали уже в русскоязычных семьях. Белорусский язык, который они слышали в гостях у своих бабушек и дедушек, казался им непривычным и смешным, деревенским языком. Призыв политиков, сделавших ставку на национализм, к возрождению матчынай мовы уже не мог достичь цели: среднее поколение, которое могло бы стать их основной опорой как наиболее образованное и устоявшееся в жизни, из уст матерей слышало только русскую речь и ее готово было защищать от посягательств. Те же, кто сам сделал этот выбор, считали себя вправе отстаивать его.

Среди утрат оказалась и способность удержаться на нужной грани нуминозности. Поколение 30-х — 40-х гг. рождения, первым освободившееся от «пут прошлого», в целом очень прочно восприняло материалистический взгляд на мир. Их родители, как правило, сохранили религиозность, но были лишены возможности передать ее своим детям. Максимум, что они могли себе позволить, это крестить их. Совершение обряда крещения оказывалось далеко не простым делом, поскольку ближайший к той же Кореньщине незакрытый костел находился в поселке Красное под Молодечно, в 40 км к западу по прямой. Даже в Минске в ту пору не было действующего костела. Но убеждение в обязательной необходимость крещения оказалось непоколебимым. Крестили, правда, не новорожденных, а уже в возрасте, который позволял совершить далекую поездку. Некоторые ездили ради этого даже в Вильнюс, благо граница между Беларусью и Литвой в советское время была абсолютно прозрачна. Не могли противостоять этой традиции даже молодые члены партии, которым участие в обряде крещения грозило неприятностями. В крайнем случае некоторые из них устранялись, разрешив матерям и бабушкам осуществить обряд.

Вторая составляющая традиционной мировоззренческой системы столь же активно вытеснялась, вполне заслуженно воспринимаясь как набор темных суеверий. Но проблема заключалась в том, что взамен для людей, утративших подлинную религиозность, не предлагалось достойной альтернативы. Каждому приходилось искать ее самостоятельно. Некоторым для сохранения внутренней цельности достаточно было твердо держаться за общежитейские ценности, в равной мере присущие как церковным заповедям, так и суррогатному «моральному кодексу строителя коммунизма». Смысл своего существования они, как и их предки, находили в каждодневном труде, добросовестном исполнении того, чего от них требовали окружающие. Часть поколения искренне восприняла ту цель, которая предлагалась официальной пропагандой: построение самого справедливого общества. Труд на своем рабочем месте приобретал в этом случае более высокий смысл: он вливался в труд страны, укреплял ее обороноспособность (в годы «холодной войны», при постоянном ощущении внешней угрозы, это имело немаловажное значение), давал право считать общественные достижения (освоение космоса, новостройки, научные открытия, о которых сообщалось по радио и в газетах) в какой-то мере и своими личными достижениями.

Даже в таких, сравнительно благополучных вариантах свято место не могло остаться пустым: тревожность неизбежно заполняла место в душе, оставленное благоговением. Отсутствие религиозной составляющей по-прежнему превращало таких людей в «трудоголиков». Правда, в городах, где свободного времени стало особенно много, занять себя непрерывной работой по хозяйству стало проблематично, но зато появилась такая спасительная вещь, как телевизор. Те, кто остался в деревне, тоже столкнулись с проблемой досуга, поскольку подсобное хозяйство ограничительными мерами государства было сведено к минимуму (в начале 1960-х гг. регламентировалось даже количество кур). В 1970-е гг. в социологических опросах впервые зафиксировано новое явление: не только старики, но и молодые, здоровые люди, работавшие на селе, не считали для себя необходимым вести подсобное хозяйство — держать корову, домашнюю птицу[214].

Традиционные способы проведения досуга в конце концов редуцировались в универсальную форму совместного застолья по любому поводу (с непременным дополнением в виде хорового пения и танцев). Главным развлечением в мужских компаниях после рабочего дня стало пьянство в чистом виде. Тех, кто имел к этому физиологическую предрасположенность, оно быстро делало настоящими алкоголиками.

Иные избирали путь, естественно предполагаемый материалистическим мировоззрением: вечную гонку за успехом, за внешним благополучием. Навязчивое стремление преуспевать, быть ни в чем не хуже других — тоже характерная черта экзистенциального невроза, как его понимал В. Франкл. В этом очень мало общего с протестантской этикой, для которой успех в материальных делах является лишь проявлением богоизбранности. Там, где нет высшего предназначения, не может быть и избранности, а есть лишь вечный бег в колесе, в попытке убежать от пустоты и страха в своей душе.

В исполнении обряда крещения, смысла которого уже не понимал практически никто, тоже надо видеть проявление внутренней тревожности. Этот формально религиозный обряд воспринимался скорее как магический ритуал, производимый «на всякий случай» и призванный оградить ребенка от возможной кары неведомых сил — проецированного внутреннего страха. Поведение, соответствовавшее внешним требованиям веры, являлось по сути чистейшим суеверием.

Интерес к религии, резко пробудившийся у многих после крушения советской идеологии, также несет в себе печать традиционного сознания. Люди пытаются восстановить не ортодоксальное христианское вероисповедание, о нем по-прежнему знают очень мало, а ту синкретическую веру, которая была присуща их бабушкам и отзвук которой они еще уловили в своем детстве. Пробуждение религиозности начинается прежде всего с обрядовой стороны: возжигания свечей, освящения пасхальных куличей, приобретения крестиков и иконок, которым придается роль чисто магических оберегов. Отождествляя себя с христианством, многие не верят в реальность Воскрешения Христа или трактуют его иносказательно. Переполняя храмы в праздничные дни, эти вчерашние материалисты ожидают услышать и слышат не совсем то, что пытается сказать им Церковь. Все это немножко напоминает попытку влить новое вино в старые мехи.

Я не берусь оценивать, что из утраченного, сохраненного и приобретенного было со знаком плюс, а что — со знаком минус. В конечном счете это не имеет смысла: что произошло, то произошло, и усилия, направленные на возврат прошлого, куда разумнее направить на строительство будущего. Нужно лишь помнить некоторые уроки, чтобы не наступать бесконечно на одни и те же грабли. А то, чем прошлое может быть еще полезно, — нужно с благодарностью брать с собой. В этом смысле ушедший мир традиционной деревни тоже может кое-чему научить. Подобно тому грибу хрущу, с которым сравнивала поговорка немощного старика, она еще долго была полезна своим отпрыскам, да и поныне остается необходимой. Там находили присмотр дети горожан первого поколения, когда возникали проблемы с детским садом. Там же они проводили затем свои летние каникулы. Оттуда шли каждую осень пригородные автобусы и электрички, забитые сумками с картошкой, яблоками и другими дарами приусадебных участков. Сегодня деревенские дома, пустеющие один за другим после смерти стариков, превращаются в летние дачи для их детей и внуков. На 1997 г. в деревнях Кореньщины около 80 домов принадлежали горожанам — детям и внукам их прежних обитателей. С тех пор количество таких домов намного возросло. Некоторые из горожан, выйдя на пенсию, переезжают туда жить, чтобы уже их собственные внуки проводили у них лето. И на круги свои возвращается ветер, и кружит он, словно бабочка над своим опустевшим коконом.


[212] Население Республики Беларусь: Статист. сб. — Мн., 2001. С. 9—10.

[213] Gapova E. On nation, gender, and class formation in Belarus … and elsewhere in the post-Soviet world // Nationalities Papers. Vol. 30, No 4, 2002. P. 639—662.

[214] Тарасевич В. Ф., Лешкевич В. В. Формирование и развитие белорусского села. — Мн., 1983. С. 119.