Слово к читателю

Традиционная белорусская деревня в европейской перспективе - обложка книгиЭта книга посвящена миру, которого больше нет, но в котором до эпохальных сдвигов ХХ века протекала жизнь подавляющей части белорусов, – традиционной деревне. Сегодня этот мир – лишь объект исторического исследования. Но это не значит, что он исчез бесследно. В какой-то мере его наследие ощущается, например, в тех трудностях, с которыми столкнулись после крушения социалистической системы индивидуальные предприниматели и продолжают сталкиваться доныне белорусские политики, апеллирующие к западным ценностям. Продукты его распада во многом послужили почвой, на которой выросла современная политическая ситуация в Беларуси.

Этот мир был весьма суров, и выживание в нем было непростым делом. И тем не менее его обитателям удавалось не только обеспечивать непрерывность цепочки поколений, но и извлекать из жизни радость и смысл, достигать пусть хрупкого, но от этого не менее желанного ощущения счастья, гармонии в своей душе. Как, за счет чего им это удавалось? Вместе с читателем мы попробуем найти ответ.

Зачем это нужно, да и нужно ли вообще? Отношение к прошлому, традициям предков разделило человечество на два лагеря. Одни убеждены, что традиции были узами, сковывавшими свободу человеческой индивидуальности, и избавление от них является главным завоеванием современного мира. Но очень многие в этом мире испытывают глубокую, порой загадочную для них самих потребность в традиции, а те, кто ее не утратил, почему-то упорно не соглашаются расстаться с ней. Противостояние этих взглядов уже перерастает в открытую войну в самом прямом и страшном смысле этого слова. Одна из сторон направляет на врага самонаводящиеся ракеты, другая – ведомые смертниками аэролайнеры и автомобили, начиненные взрывчаткой.

В такой ситуации важно хотя бы представлять себе, что же мы утратили и как это происходило. Может быть, это поможет понять, почему те, кто пока сохранил свои традиции, не только не хотят расстаться с ними, но ради них готовы жертвовать жизнями – своими и нашими. Почему они безумно отвергают то приобретение, которое для нас так важно, – представление о безусловной ценности человеческой жизни? И что у них есть взамен такое, что представляется им не просто равноценным, а более ценным?

Мир, прошедший через горнило модернизации, не впервые задается этими вопросами. Можно напомнить, какой широкий резонанс вызвал в советском обществе 1980-х гг. выведенный в романе Чингиза Айтматова «И дольше века длится день» образ манкурта – человека, которого жестокими пытками лишили памяти о собственном прошлом и превратили таким образом в послушное орудие чужой воли. Этот образ не случайно родился в сознании писателя тюркского происхождения. Для тюркских народов издревле характерно еще более выраженное, чем у европейцев, стремление осознавать место индивида в шеренге ушедших и будущих поколений. Неграмотный пастух-кочевник мог без труда припомнить 10–15 поколений своих предков, а родовые названия и эмблемы сохранились в культуре осколков древних родов, которые ныне рассеяны на тысячи километров друг от друга и входят в состав разных народов, но когда-то, более полутора тысячелетий назад, составлявших единое целое[1]. Но не случайно и то, что образ манкурта стал знаковым именно в славянской духовной культуре – он явно попал в болевую точку.

В странах, где господствовала коммунистическая идеология, духовная связь с собственным прошлым не признавалась необходимым элементом культуры. От человека требовалось лишь знание одной на всех обезличенной истории, главным смыслом которой считалась многовековая борьба угнетенных за построение справедливого общества. Будущее, в котором эта цель обязательно будет достигнута, предполагалось неизмеримо более значимым, чем прошлое. Жизнь доказала иллюзорность этой цели, и перед людьми вновь встал вопрос о смысле собственного существования. Вполне естественными в такой ситуации стали попытки обратиться к опыту предков, чтобы понять, как они отвечали для себя на этот извечный вопрос. Но сразу же выяснилось, что мы успели забыть почти все: мало кто из самых образованных представителей бывшего советского общества был в состоянии назвать хотя бы отчество собственного прадеда, не говоря уже о том, чтобы вообразить себе его духовный мир и повседневное содержание его жизни. Те, кто осознал желательность и даже необходимость такого знания, обычно совершенно не представляли себе, где его можно получить. Живая память предков умерла вместе с ними, от их мира остались разве что случайные осколки фольклора – записи сказок, которые они наверняка слушали, песен и поговорок, звучавших в их устах. В музеях можно увидеть предметы – такие или почти такие, как те, что окружали их каждый день и даже были изготовлены их руками. Но, вырванные из контекста, они до обидного мало способны нам рассказать.

Когда жители постсоветского пространства получили возможность беспрепятственно читать все, что за прошедшие десятилетия было написано классиками мировой исторической науки и философии истории, неожиданно выяснилось, что в попытках вновь обрести историческую память можно очень по-разному представлять себе конечную цель. Другими словами, что же это значит – знать свое прошлое?

Для представителя традиционной «незападной» культуры (скажем, того же тюркского скотовода) это знание сводилось к генеалогии своего рода, набору родовых преданий, во многом носящих мифический характер, а также ритуалов и правил этикета, освященных авторитетом предков. Хронологическая последовательность прошлых событий не представляла для него особого интереса, поскольку само время ощущалось как вечное повторение естественных циклов – природных, хозяйственных, обрядовых. В противоположность этому в европейской цивилизации возобладал принцип «осевого времени» (по определению К. Ясперса). Каждое мгновение воспринимается как уникальное. Забыть его – значит утратить навсегда. А поскольку запомнить все невозможно, актуальной оказалась проблема отбора тех событий, которые достойны сохранения в коллективной памяти общества. Любой отбор всегда субъективен. Осознание этого порождало страх ошибиться, заполнить «ячейку памяти» менее достойным событием или историческим деятелем, потеряв при этом более достойное.

Долгое время в западной культуре доминировал «событийный» взгляд на историю, сложившийся еще во времена средневековых хронистов. Исторический процесс представлялся как серия всплесков, «исторических событий» общественной значимости, разрывавших тину повседневности. Эта повседневность сама по себе никакого интереса не представляла, помнить о ней – означало отягощать память ненужным балластом. Отсеять его стремились уже создатели хроник и летописей, а затем – интерпретирующие их историки. «Знание истории» в такой атмосфере сводилось к перечню правителей, их деяний, войн и мятежей, т. е. тому, что ныне обозначается термином «политическая история»[2].

Марксизм, как мы помним, предложил весьма радикальный взгляд на ценность исторической информации. Он трактовал политическую историю со всеми ее сменами династий, войнами, ростом и падением империй как своего рода «рябь на воде», лишь мешающую разглядеть истинный, глубинный смысл исторических процессов. Смысл этот сводится, согласно марксистской концепции, к непрерывному развитию способов и средств извлечения из природной среды необходимых людям благ (производительных сил общества) и способов распределения этих благ между ними (социальных отношений). Следовательно, историческую ценность представляют только те факты, которые позволяют определить, как производились и распределялись в том или ином обществе потребительские блага. Что касается политической истории, то интерес должны представлять лишь проявления борьбы разных общественных групп (классов) за передел общественных благ. Все же прочие, внешне даже самые яркие события являются несущественными.

В те годы, когда социально-экономическая проблематика становилась господствующей темой в советской (а во многом и в западной) историографии, британский историк Арнолд Джозеф Тойнби предложил альтернативный критерий отбора, который он сформулировал и обосновал в вышедших на протяжении 1934–1961 гг. томах труда «Постижение истории»[3]. Суть исторического процесса, по его мнению, можно свести к серии вызовов, порождаемых окружающей средой или несовершенством внутреннего устройства общества, и тех ответов, которые общество дает на эти вызовы. Успешный ответ позволяет развиваться дальше и встречать новые вызовы, длительная неспособность найти такой ответ ведет к надлому и упадку общества, а то и к его гибели. При этом существует некий идейный стержень, своего рода коллективный дух, который позволяет большим общностям людей действовать в ответах на вызовы как единое целое. Такие общности, охватывающие группу стран и народов, А. Дж. Тойнби именовал цивилизациями, что позволило обозначить его подход как цивилизационный. Но основное отличие от классового подхода, свойственного марксизму, заключается в ином понимании конечной цели развивающегося общества и человечества в целом. Эта цель лежит не в материальной, а в духовной плоскости. Не совершенствование производительных сил и социальных отношений, а рост духовных достижений – от примитивных верований к философии, науке и мировым религиям, а в конечном счете – ко вселенской церкви. Именно она, обеспечивая страстно желаемое всеми нами единение человека с Богом, составляет, по мнению Тойнби, подлинную цель исторического пути человечества.

Чуть позже во Франции знаменитая школа «Анналов» предложила свой подход, быстро завоевавший признание в западноевропейской историографии[4]. В отличие от вышеописанных этот подход был лишен телеологической составляющей. Смысл истории – не в конечной цели, к которой она движется, ибо наличие такой цели научными методами недоказуемо. Живая ткань исторического процесса представляет самодостаточную ценность. Основоположники школы «Анналов» поставили под сомнение саму идею отбора исторических событий. Произвольно придавая им большую или меньшую значимость, мы лишаем себя возможности увидеть другие грани прошлого, которые при ином ракурсе могут представлять ничуть не меньший интерес. Таким ракурсом может быть, в частности, взгляд глазами самих участников исторического процесса: что представлялось значимым им самим? Видный идеолог этого направления Фернан Бродель видел своей целью не вычленение главных движущих факторов, а воссоздание тотальной истории – тех аспектов деятельности людей, которые обусловливали их каждодневное существование, и тех мотивов, которые стояли за привычными поступками. Особое внимание он уделял при этом условиям, заданным человеку окружающей средой или культурой и заставляющим его проживать свою жизнь определенным образом, – структурам повседневности в его терминологии[5].

Такой подход приблизил историю к масштабу человеческой личности, но одновременно обострил проблему обработки и осмысления огромных массивов информации. Эта проблема не нова. Часть историков уже в XIX в. попыталась отказаться от отбора «важных» и «неважных» фактов, фиксируя всю информацию, сохраненную источниками. Для этого ее, естественно, пришлось группировать по направлениям. На этом принципе, незаметно сплавившемся с извечным инстинктом коллекционирования, сформировались «вспомогательные» научные дисциплины, в частности генеалогия. Для нее достойным внимания стал любой правитель и вообще исторический персонаж, упоминаемый в хрониках и документах. Родословные древа правящих династий обрастали все более детальной информацией: учитывались запутанные брачные связи, титулы, фиксировались отпрыски, умершие во младенчестве. От генеалогии королей и князей исследователи постепенно переходили к рыцарству, купечеству, непривилегированным сословиям. С увлечением предаваясь этому занятию, генеалоги довольно неуютно чувствовали себя, наталкиваясь на каверзный вопрос: а кому и зачем нужна настолько детальная информация? Попытка учесть все сохранившиеся факты о прошлом неизбежно привела к сужению поля зрения отдельного исследователя до крохотной области узкоспециальных знаний. На этой почве родилась и грустная шутка о том, что идеальный специалист – это тот, кто знает все ни о чем.

Современные историки испытывают те же трудности, да еще и осложненные распыленностью нужной информации. Принципы, провозглашенные школой «Анналов», акцентировали внимание на тех явлениях, которые казались хронистам настолько обыденными и очевидными, что они или упоминались вскользь, или не упоминались вовсе. «Тотальную» картину повседневности приходилось реконструировать буквально по крупицам. Произведенный школой «Анналов» переворот в оценках породил необходимость в детальной проработке отдельных тем и сюжетов, что вызвало среди историков повторную волну узкой специализации и появление целого ряда новых «вспомогательных» дисциплин, изучающих все более «узкие истории»: историю питания, детства, эмоций, преступности и т. п., вплоть до истории психических расстройств и сексуальных извращений. Все они сегодня рассматриваются, как правило, в рамках социальной истории[6].

Распад потока исторических исследований на множество отдельных ручейков не может, конечно, удовлетворить ни общество, ни самих историков. Все так же актуальна необходимость нового синтеза, создания целостной картины, но на новом уровне, включающем всю сумму историографии «узких историй». Один из способов, которым общество пытается этого достичь, – своеобразная «энциклопедизация» знаний о прошлом. Исторические отделы книжных магазинов буквально ломятся от всевозможных энциклопедий, справочников, пособий и обобщающих трудов на все мыслимые исторические сюжеты. К сожалению, исторические сведения попадают на страницы этих изданий в «рафинированном» виде, предназначенном для максимально удобного усвоения. Факты, как правило, предельно четки и однозначны. Та зыбкость и неоднозначность реального знания, о которой не раз пойдет речь в этой книге, неизбежно трансформируется в конкретность и определенность. Разница между тем, что открывается историку в напряженном диалоге с первоисточником, и тем, что попадает в энциклопедии, учебники и популярные издания, примерно такая же, как между цветочным нектаром и геометрически правильными кристаллами сахара-рафинада. Вкус вроде бы столь же сладок, да чего-то не хватает. И возникает странный парадокс: книг на исторические темы становится все больше, а вот интерес к ним падает. Полистав поначалу одну-две глянцевые энциклопедии, люди быстро привыкают равнодушно проходить мимо их россыпей.

К этому добавляется то ощущение всеобщего скептицизма, которым пронизана атмосфера западной цивилизации и которое неизбежно докатилось до нас после падения «железного занавеса». Если универсальные законы человеческого развития, на овладение которыми претендовал марксизм, оказались иллюзией, то какой практический смысл можно почерпнуть из вереницы произошедших событий? Тот вечный животворный цикл, которым представлялось прошлое выразителям традиционных культур, превращается для цивилизованного скептика в дурную бесконечность, в духе знаменитого тезиса Шопенгауэра: semper idem, sed aliter (всегда одно и то же, но по-другому). Да и можно ли, сомневаются постмодернисты[7], получить достоверную информацию о прошлом без непосредственного соприкосновения с ним, лишь на основании мертвых документов-посредников? Все равно, пропуская их через наше сознание, мы интерпретируем их с точки зрения сегодняшнего дня – чему-то придаем преувеличенное значение, чего-то в упор не замечаем. Мы не восстанавливаем реальное прошлое, а лишь создаем его грубый макет на потребу сегодняшнего дня, и этот макет не в силах пережить нас – новым поколениям все равно придется разрушать его и воздвигать взамен новые, отвечающие их заботам и проблемам. А если наше знание столь относительно и иллюзорно, то замена его предельно упрощенным глянцевым комиксом представляется вполне оправданной.

И вот уже проблема разорванной исторической памяти оборачивается неожиданной стороной. Стоит привести один абзац из книги культуролога Лидии Стародубцевой, который говорит сам за себя: Это не значит, что вновь какой-нибудь Цинь Ши Хуанди или очередной фюрер издаст эдикт о сожжении всех исторических книг. Нет. Фигурально выражаясь, «книги останутся, и их будет слишком много, и именно поэтому их перестанут читать». В технократической, самоудовлетворенной, ориентированной на идеалы благополучия и материальной выгоды цивилизации нет «исторической жажды» самопознания: она не нуждается в прошлом, как, впрочем, и в будущем, она живет «в настоящем». Перспектива самозабвения – манкурства – утешительная и, вместе с тем, невероятно трагичная перспектива пост-истории[8].

Остается ли что-нибудь между этими смыкающимися крайностями, из которых на нас глядят одинаково безжизненные глаза манкурта? Почему-то мне кажется, что «историческая жажда» самопознания никуда не исчезла даже из душ тех скептиков, которые не готовы принять предложенную А. Дж. Тойнби одухотворенную цель истории. Эта жажда по-прежнему живет в глубинах наших душ, но материалистическая установка не позволяет ей найти путь наружу. И тогда мы ощущаем разочарование и скуку, даже не догадываясь об их причине. Может быть, поэтому такое двоякое чувство оставляет весь массив исторических знаний, собранный в многотомных трудах. С одной стороны, он слишком велик и явно избыточен – одному человеку его не охватить. Но, с другой стороны, нет уверенности, что в этом массиве таится то немногое, что нужно каждому из нас по отдельности. Обилие обобщающей исторической информации предлагает нам ничего обо всем.

Очевидно, нам жизненно необходима не просто информация о прошлом, но нечто, позволяющее восстановить личную связь с ним. Язык современной науки мало приспособлен для этого. Он предполагает отстраненный, безличный подход к описываемым объектам. Без такой отстраненности наука не смогла бы сформироваться и принести те плоды, которыми мы все сегодня пользуемся. Но ограничения такого подхода уже начинают ощущаться. В свое время психолог Абрахам Маслоу привел аналогию с примитивными племенами, которые учитывали каждого индивида в своей системе родства. Если новоприбывшего не удавалось разместить в этой системе, то они не знали другого способа решения проблемы, кроме как убийство гостя[9]. По мнению А. Маслоу, нечто подобное происходит с личностным подходом при попытке его внедрения в мир науки. И все же человеческое общество неустанно ищет способы сочетать научную объективности с личным, субъективным восприятием.

Наверное, не случайна та трансформация, которую претерпела в последнее время генеалогия. Из вспомогательной дисциплины она превратилась в инструмент для создания семейной истории как способа соприкоснуться с миром предков – не абстрактных «предков вообще», а именно своих, конкретных предков. В последние годы архивы постсоветских государств переживают бум генеалогических запросов. Наши прадеды и прапрадеды, оказывается, оставили в архивных документах не так уж мало следов своего существования. Задача восстановить историю своего рода на глубину нескольких поколений оказывается вполне реальной, и многие с увлечением этим занимаются, находя тем самым какой-то выход для внутренней жажды самопознания. И все же генеалогия – это только имена людей и даты их жизни. Они сообщают нам о факте существования этих людей, но мало дают для проникновения в мир их мыслей и чувств, так же как знание имен, дат рождения и смерти исторических персонажей само по себе мало что давало для постижения ушедших эпох.

Еще одним способом подойти к этой же проблеме является краеведение – отрасль исторической науки, вычленяющая из множества событий те, которые имеют отношение к определенной местности. При таком подходе теряется широкая историческая перспектива, зато появляется возможность вообразить ход истории таким, каким он представлялся жителям конкретной деревни или местечка. А в случаях, когда мы знаем, что жителями этой местности были наши прямые предки, это знание добавляет совершенно особенные оттенки в палитру наших чувств. К сожалению, такой подход обычно оставляет незамеченными те явления, о которых так много говорит «история повседневности» и которые редко попадают на страницы документов. Шанс на то, что в подборке документов по отдельному микрорегиону будут отражены хотя бы некоторые из таких тем, слишком невелик. Лишь сравнивая сведения по многим местностям, можно было бы уловить их. Краевед может даже не подозревать, что к изучаемому им уголку земли они также имели отношение.

С учетом всего вышеизложенного формировался мой подход к написанию этой книги. Она в известной степени необычна, нетрадиционна с точки зрения привычной исторической науки. Объектом рассмотрения является лишь одна небольшая популяция, зато исследуется она с дотошностью и скрупулезностью, далеко превосходящей обычный уровень детализации. В работе учтены практически все сохранившиеся письменные свидетельства, которые относятся к этой популяции. Но концентрация на микрообъекте имела более широкие цели. В конечном счете эта книга о вечных вопросах человеческого существования, и конкретные примеры – лишь примеры, не более.

Не последнюю роль при выборе объекта исследования сыграло то обстоятельство, что именно в этой местности на протяжении многих поколений жили мои предки по мужской линии. Первым толчком к написанию книги явились мои изыскания в области собственной генеалогии. Этот отчасти случайный выбор территории исследования счастливо совпал со сравнительно неплохой сохранностью источников. Таким образом, я не выбирал территорию, идеально обеспеченную документальными свидетельствами, а просто убедился, что родина моих предков в достаточной мере отвечает необходимым пожеланиям: данные сохранились за разные промежутки времени и в источниках разных типов, поддающихся взаимной проверке, что позволяет оценить степень их полноты и достоверности.

Генеалогия собственного рода послужила лишь первым толчком. Источники позволили проследить генеалогию всех индивидов, проживавших в этой местности в определенный период. Более того, сведены воедино все упоминания, касающиеся каждого из них, но и это не было самоцелью. Микроуровень исследования был избран лишь для того, чтобы добиться максимальной надежности и достоверности выводов, которые в конечном счете предназначены для экстраполяции на традиционное сельское общество в целом.

В предлагаемой читателю книге я попытался частично реализовать на практике свои представления о том, каким должно быть комплексное исследование на микроисторической основе. Усилия, затраченные на это, были огромны. Достаточно сказать, что работа над книгой велась (правда, с большими перерывами) более десяти лет. Честно говоря, я и сам затрудняюсь исчерпывающе объяснить, что было главным движущим мотивом на протяжении всех этих лет. Не последнюю роль сыграло извечное человеческое стремление «дойти до сути», нечто вроде длительной медитации на одной точке в ожидании, что она раскроет тайну бытия. Можно ли через прошлое лучше понять настоящее и предвидеть будущее? Вопрос этот – из категории вечных.

Эта работа долгое время проводилась по моей личной инициативе, но впоследствии появилась возможность опереться на финансовую поддержку ряда научных фондов. В 1997–1999 гг. я реализовал индивидуальный исследовательский проект «Белорусская сельская микропопуляция: демографические и социальные процессы», поддержанный грантом Research Support Scheme, в 2001–2002 гг. – проект «Модель жизненного цикла крестьянского хозяйства Беларуси во второй половине XVIII – первой половине XIX в.», поддержанный грантом American Council of Learned Societies. В 2001–2003 гг. я был также руководителем белорусской части коллективного белорусско-российского проекта «Сравнительный анализ структуры дворохозяйства на территории Российской империи (вторая половина XVIII – первая половина XIX в.), поддержанного совместным грантом Белорусского республиканского фонда фундаментальных исследований и Российского гуманитарного научного фонда. Результаты, полученные в ходе работы над этими проектами, практически полностью вошли в эту книгу.

И еще хотелось бы выразить благодарность всем людям, с которыми я так или иначе соприкасался в работе над книгой: работникам Национального исторического архива Беларуси, Государственного архива Минской области, Центрального государственного архива Литвы, отделов рукописей Библиотеки Академии наук Литвы, Библиотеки Вильнюсского университета, отдела редкой книги Центральной библиотеки Национальной академии наук Беларуси, сотрудникам государственной архивной службы, органов МВД и КГБ, создававшим картотеку жертв политических репрессий и базу данных «Реабилитированные», членам Кембриджской группы по истории народонаселения и социальной структуры и Кевину Шуреру из Эссекского университета, с которыми я плодотворно сотрудничал во время поездки в Англию в 1997 г., работникам Гайненского сельсовета и простым жителям Кореньщины, делившимся со мной своими воспоминаниями. Многими страницами эта книга обязана уроженцу деревни Михалковичи Владимиру Полупанову, обеспечившему публикацию воспоминаний своего земляка Язепа Гладкого и предоставившему мне его книги, изданные в США. Компьютерные карты для этой книги выполнил мой сын Олег. Особую благодарность выражаю моей жене Инне, чья самоотверженная забота о нашем семейном очаге позволяла мне спокойно работать над книгой.

Минск, август 2003 г.


[1] Сагалаев А. М., Октябрьская И. В. Традиционное мировоззрение тюрков Южной Сибири. Знак и ритуал. – Новосибирск, 1990. С. 11, 28–39.

[2] Понятие история употребляется в двух основных смыслах: как последовательность прошлых событий и как наука, изучающая эту последовательность. В этой книге я, по возможности, буду употреблять термин в первом значении. В отношении науки, т. е. совокупности текстов, написанных по поводу прошлого, будет использоваться термин историография.

[3] Toynbee A. J. A Study of History. Последнее русскоязычное издание (сокращенное): Тойнби А. Дж. Постижение истории: Избранное. – М., 2002.

[4] Burke P. The French Historical Revolution: The “Annales” School, 1929—1989. – Cambridge, 1990; Гуревич А. Я. Исторический синтез и Школа «Анналов». – М., 1993.

[5] Бродель Ф. Структуры повседневности: возможное и невозможное. – М., 1986.

[6] Репина Л. П. Смена познавательных ориентаций и метаморфозы социальной истории // Социальная история. Ежегодник, 1997. – М., 1998. С. 11–52.

[7] Термин постмодернизм применяется в самых разных, иногда противоречащих друг другу значениях. Здесь я применил его для обозначения того направления исторической науки (иногда именуемого также деконструктивизмом), которое разочаровалось в возможности получения «истинного знания» о прошлом позитивистскими методами, общепринятыми в XIX–ХХ вв.

[8] Стародубцева Л.В. Лики памяти. Культура эпохи «пост». – Харьков, 1999. С. 34.

[9] Маслоу А. По направлению к психологии бытия. – М., 2002. С. 175.